Глава 1
По Уставу
Взбалмошный
Тарбагатай, 1911 год
У Байкала жён – 336. Старшая из них – река Селенга. Рослая, полногрудая, громкоголосая, бесстрашная. Чуть что не по ней, холодным восточным ветром устремляет свой гнев на всемогущего мужа, и Байкал всё терпит.
Долги и круты пути Селенги. Рождённая в Монголии, встретилась она там с Хубсугулом – младшим братом Байкала. Хоть и невелико озеро Хубсугул, но сладкие его речи о легендарном брате увлекли Селенгу, да так что она, не видя Байкала, влюбилась в него без памяти и понесла свои быстрые воды к нему. Более тысячи километров преодолела, прежде чем упала к ногам суженого. Не сразу принял её Байкал. Долго присматривался к её многочисленным рукавам, крутым берегам и острым утёсам. Тогда обнажила она перед ним свои молочные груди, разлилась густой дельтой, обхватила могучие колени – и сдался великан, взял Селенгу в жёны, не разглядев её характера.
Крутой нрав у Селенги. Подпираемая отрогами хребтов Хамар-Дабан и Цаган-Дабан, устремляется она в ущелье и показывает свой буйный характер.
Много историй и легенд хранят воды Селенги. Могучая река могла бы рассказать о войнах Хуннской державы, о великой столице Уйгурского каганата Хара-Балгас, о свое-нравном сыне Тэмуджине – великом Чингисхане.
А ныне её рассказ – о мужественном народе, заброшенном царской волей за Байкал-море четверть тысячелетия назад. От западных границ России до берегов Селенги прошёл тот народ, заселил дикие степи и горы, возделал землю, посеял хлеб и пронёс через века истинную веру в Христа.
***
Всё лето готовил Илларион на чужой стороне брёвна для будущего дома. Тщательно подходил к выбору леса, как дед Иван учил. Сто лет без двух годочков жил Иван Игнатьевич на этом свете, многое на своём веку повидал, опыта у праотцов поднабрался. Знал толк в дереве. Когда кто из молодых в Тарбагатае отделялся от родителей и начинал строиться, шёл к старику за помощью.
Дед Иван отбирал лес на звон. Бил кедр обухом топора: проверял, звенит ли.
Дерево живым должно быть, с душой и характером.
Но не все секреты выдавал Иван Игнатович своим односельчанам. Главные хранил для Ларьки. И час настал. Но прежде случилось вот что.
Заметил старик, что с внуком что-то происходит. Дед со своими вопросами и так, и эдак подкатывал – Ларька отмалчивался. Упрямый, как евойный рыжий конь. Но однажды прямо сознался: полюбилась ему Дарья, дочь Михайлы Чебунина.
Дед аж подскочил со стула:
– Эх, паря, как тебя угораздила-та… Энто когда ж слюбиться успели?
– На посиделках высмотрел.
– На посиде-елках! – передразнил дед. – Не знашь, что отцы наши говорили? Выбирай жену не в хороводе, а в огороде. Не плоть должна тобой управлять, а земля-матушка. Понял, дурень? Земля водит умом и совестью, а похоть – дуростью.
– Что вы, деда, такое городите? Любовь – не дурость. Сами небось любили…
Иван Игнатьевич долго теребил бороду, хмуря седые ёршики бровей. А после вздохнул тяжело:
– Кудысь хватанул! А то забыл, что у вас с Дарьей одна фамилья и кумовья они нам. Неизвестно, что уставщик скажет. Дарьин отец Михайла Карпович устав строго блюдёт. Родитель твой Иона от общины отбился, по приискам таскаецца, винище пить научился. Двор у нас пустой, собаки да лошади. Все фамильцы косяцца.
– За что нас ругать? За то, что вы, деда, канаву в слободу провели и всем огородам полив дали? Люди за версту в ноги вам должны кланяцца.
– Дэк ить кляняюцца, – вставил дед и приподнял бороду-паклю. Брови-ёршики дружно приподнялись.
– И я пашню держу лучше всех. За мной никто не угоницца. Балахлыстом меня кто-нить называл? То-то же! – Ларька впервые поглядел на деда сверху вниз и продолжил со знанием дела. – Скотину обиходить – хозяйка нужна. Бабка померла, мамка тоже. Вот женюсь – у меня двор сытнее других будет.
– Не бахвалься, язык отсохнет! – Остановил дед внука. – Наперёд вижу: не отдаст Михайла Чебунин за тебя девку.
Внук напрягся, закусил нижнюю губу:
– Всё равно возьму, – процедил сквозь зубы.
– Ты, Ларька, челюсти-та ращипи, пену не пущай. – Иван Игнатьевич напомнил внуку, кто в доме старший. – Ишь, конь ретивый! Чуть што – копытом бьёшь. Сурьёзный больно. И девка твоя сурьёзна.
– Зато вы, деду, не больно сурьёзны… Да и тятя мой тоже… – Илларион не стерпел обиды.
– На старших не ропщи, босога! Не погляжу, что вымахал, надеру уши.
Дед протянул к уху внука сухую руку с красными распухшими жилами. Ларька вовремя отпрянул: с детства научился увёртываться от сильной руки деда, часто норовившего оттягать неслуха за уши. У семейских так: перед старшим голову не задирай, не то получишь по загривку.
Иван Игнатьевич почесал жиденькую бородёнку. Это означало, что он готов к философскому разговору:
– В семье, скажу тебе, разница должна быйсть. Штоб двое сойшлись, надо одного сурьёзного иметь, другой пусть будет лёгонек. Вот моя Вера покойница – Царствие Небесное… – Дед приложил ко лбу два перста, подержал – опустил к впалому животу, поднёс к правому плечу, к левому – медленно, чтобы суетным знамением бесов не подцепить, и продолжил. – Больно сурьёзная была, гусочкой ходила. А мне што оставалось? Маслица на холодные дровишки плесну – они огоньком возьмуцца: и Вера моя улыбаецца, и я доволен. Но помни, Ларька: любовь сладка, а киселя с неё не сваришь. Башка на на месте должна быйсть.
– Пустое, – буркнул Илларион и уже пошёл вон из избы, но дед его остановил. Спросил строго:
– Говори, Ларион, как на духу: што надумал?
Парень насупился, нагнул голову, ответил в пол:
– Решил строицца на свободной земле. На Шаргай-озере, что за Тохоем, заимку возьму, свой двор поставлю.
Дед задумался. Зачем строить дом на чужбине, за полсотни вёрст от Тарбагатая, если своя изба ещё сто лет простоит? Иван Игнатьевич сам брёвна отбирал, сам тесал и клал с сыном, когда тот мальцом был лет восьми.
Земля тарбагатайская камениста, это так. Потрудись, камешки в ладонях, как через сито, перетряси. Да, их тонны, ну и что! Приложи силы, как прадеды делали, и даст землица урожай. Ещё дед рассказывал Ивану, как предки землю подымали, каждую горсточку руками ласкали. Картошку да гречиху из Польши принесли и начали тут разводить. Местных русских немного было. Сибиряки картоху и гречку в глаза не видели. И у семейских не сразу всё получилось. Картошка сохла от летнего зноя, гречиха морозилась. Подует Селенга в начале июня, ухватится за растения ледяным кулаком – все труды насмарку. Но упрямства староверам не занимать. Наработали навык, справились и с засухой, и с холодом.
Селенга широка, многоводна, берега богатые. Правду сказать: давно уже не хватает посевной пашни, и что же? Какой ветер гонит молодёжь подальше от дома?
Неужто Ларька побег для Дарьи готовит?
Призадумался старик. Бороду так задёргал, что кожа у основания заныла – пришлось заглаживать, утешать остатки былой красы.
– Заимка – дело хорошее. Но вот что я тебе скажу. Бывал я на тамошних озёрах. Землица худшее нашей, тарбагатайской. Сплошные камни – разлом Хамар-Дабана… Такую землю поднять – ох, какие силы нужны. Без наёмных работников не обойдёсся. И дом один не поставишь – подмога нужна. Скажи, Ларька, откудова ты деньги на всё возьмёшь? – Дед прищурился, вперив острый взгляд в парня.
– Заработаю! – почти выкрикнул внук.
– Дык долго работать надобно. Не дожжёцца невеста.
– Дождёцца, – буркнул внук.
– Можа и так. Да Михайла Карпович в окошко выглядывать тебя не будет – выдаст девку за ровню… Ты вот что, Ларька… Обожжи, не бей копытом.
Старик повернул к кованому сундуку. Нагнулся, достал литой ларец. Вынул купюры, которые там были.
– На вон, возьми. Пригодяцца.
– Что вы, деда! Не надо, – отшатнулся внук.
– Дык для тебя берёг, чего уж там. Ну, поставишь ты дом, ладно. А на обзаведение? Животинку надобно купить, утварь разную.
Ларька так и рухнул подпиленным бревном перед дедом. Иван Игнатьевич перекрестил его макушку.
– Всё, иди, иди, Ларька, обживайся, как можешь…
***
Высокий, худой, как жердь, Иван Игнатьевич в отличие от сородичей семейских, степенных и гордых, имел грех – проявлял суетность. Хоть и стар, но прыток и скор на ногу. Левая нога с рождения была чуть короче правой, и всё равно ходить Иван Игнатьевич не умел – бегал вприпрыжку. Потому, видать, и жил долго: кто на печи лежит да травы от недугов пьёт, тот помирает быстро.
Весна только-только начала подавать первые признаки жизни. Мороз ещё был крепок, но ярко-синяя небесная скважина источала такие игривые солнечные брызги, что природа разнежилась и разомлела от обманчивого света. Облизанный влажными ветрами, снег под сапогами уже не хрустел – корочкой взялся. Значит, готов принять первое тепло и уйти с миром в землю, найти селенгинские жилы и слиться сначала с рекой, потом с Байкалом, а уж через него – в Божьи уста.
На окраине Тарбагатайской слободы жил уставщик Чебуниных – Федот. По годам он ненамного отстал от Ивана Игнатьевича. Проигрывал в росте. Зато лоб большой имел, выпуклый, мозговитый. Всю родову уставщик Федот знал наизусть, начиная с московских посадских Чебуниных, названных раскольниками и бежавших в польские земли, и включая их потомков, тарбагатайских переселенцев. Об том имелась у него рукописная книжка в сундуке за крепким замком. И нынешнее поколение Чебуниных в той книге значилось: все полсотни дворов, где проживали с младенцами около семисот человек. Глубоко под стопками исподнего белья спрятаны были фамильные корни от глаз царских, властей земных и нынешних попов. Там же хранились и другие древние книги: Апостол, Минеи, Евангелие учительное. Были и рукописные. Дни напролёт уставщик проводил за книгами: или читал, или чинил, старательно вырисовывая утраченное.
Федот, как и Иван, давненько вдовствовал. Молодым без жены остался. Трудно было ребятишек поднимать, но жениться снова не думал: у семейских это не приветствовалось, а уставщику и подавно заказано – у него другое назначение. Он в слободе вместо попа: ему службу править, общинников духовно наставлять, младенцев погружать, усопших отпевать. Уставщиком был отец Федота – Савелий, и дед Симон. Молельные дела справляли в часовенке, которую поставил лет 70 назад прадед Иван. Чтобы получить антиминс для причастия, предок Иван ездил в Новониколаевск и тайно встречался с древлеправославным епископом. Было это давно – часовенку представители власти разобрали, когда началась борьба с семейщиной. Позже пришло ослабление: поняли властители бесполезность усилий.
Дочки Федота давно замуж ушли, сыновья женились. Младший сын отделился, а старший Семён с женой и детишками остались с отцом. Дом, покрытый дранкой, немного скособочился – его ставил ещё дед.
Будучи мальцами, Иван и Федот долгими зимними вечерами любили лежать на печи и слушать байки деда Симона. Об чём рассказывал старик, сейчас и не вспомнить, но в ту пору сладко было засыпать под треск смоляных дровишек и складный, певучий сказ Федоткиного деда. Родители Ивана не воспрещали ему ночевать у братка: Симон приходился внучатым племянником их общего предка Михаила, который звался у Чебуниных старшим, потому что полтора века назад сопровождал большое семейство на долгом пути из польской Ветки за Байкал-море.
В сенцах Иван Игнатьевич столкнулся с невесткой уставщика. Она собиралась во двор и была одета по-зимнему, но сбросила валенки и вернулась в избу – прогнать ребятишек за печь, чтобы не мешали беседе деда с гостем.
Иван истово помолился, не переходя за матицу, после чего поклонился хозяину и подошёл к красному углу. На божнице горела лампадка – источала приторный запах. Встал на колени перед иконами, прочёл по-старому Символ веры: «…Его же царствию несть конца» – и потом заговорил:
– Мир дому твоему, Хфедот.
– Христос меж нами. Тебе, братец, доброго здравьица, – хозяин с любовью погладил изрядно потрёпанную книгу в кожаном переплёте, которую пытался возвратить к жизни. Щуплый, небольшого росточка, уставщик для удобства во время работы подставлял под ноги специально сколоченную маленькую скамеечку. Обут он был в валенки, хотя дом хорошо протоплен. «Стареет браток», – сокрушённо подумал Иван Игнатьевич.
– Вот побалясничать пришёл… – Гость в нетерпении переступал с ноги на ногу – так ему хотелось поскорее спросить о главном. Раньше он с Федоткой не церемонился, но теперь перед ним сидел не браток, а уставщик, который заменял семейским беспоповцам священника, и относиться к нему полагалось с почтением.
– Ай ли – побалясничать? – усмехнулся уставщик и отбросил скамеечку носком валенка. – Садись, сказывай свой вопрос.
– Не буду шоркаца. Горесть меня привела. – Иван расстегнул зипун, почесал за ухом, обдумывая, с чего начать.
Федот не стал его торопить – снова склонился над книгой, приложив лупу к левому глазу. Иван знал, что браток почти ослеп, но Федот глаза не жалел: книгу древлего православия жальче. Без скамейки его ноги болтались под столом, и он загребал ими воздух, будто бы хотел отплыть.
– Нужная справа? – спросил Иван.
– Ещё бы! Устав – Око церковное. Без него никак. А вообще… – Федот Савельевич слез со стула и подтянул под ноги скамью. При этом он почувствовал себя увереннее и твёрже. – Весь наш мир – открытая книга. И во всём скрыт Божественный смысл. Книга – Слово Спасителя, Его плоть. Ель за окном – то же самое. Цветок луговой – и тот плоть Божья. Из-за Ларьки пришёл? – спросил неожиданно.
Иван Игнатьевич напрягся, зажал в руке бороду:
– Ты откель знашь?
– Так знамо, Михайло Карпович приходил.
– И что? – Старик всем корпусом подался вперёд. От слов уставщика зависела судьба внука. А слово будет сказано согласно сборнику о брачном праве. Тут не только близкая кровь учитывается, но и духородство имеет значение.
– По Кормчей книге, – Федот нарочно закашлялся, оттягивая время, и это ещё больше насторожило Ивана, – получается следующее: у тебя с Михайлом Карповичем три степени кровного родства, да ещё духовное. Твои дети не могут брачевацца с той веткой. У Иллариона – четвёртая степень семейного родства.
– Так ить речь о нём, о Ларьке! – встрял дед.
– Не торопи, – строго сказал Федот. – Я Михайле дал ответ: Ларька твой мог бы Дарью пояти, но…
– Что «но»? – Иван Игнатьевич не выдержал, прервал затянувшуюся паузу.
– Всё дело в сыне твоём! От общины Иона отбился, непотребную жись ведёт. В Верхнеудинске прошлой осенью в яму угодил. – Уставщик снова замолчал.
Гость опустил голову: что тут возразишь?
– Не кручинься, браток, – сказал вдруг Федот ласково. – Молодые сами разберуцца.
– Как не кручиница? Ларька – вот кто мне родная голова. Иону я не почитаю за сына. Ты нашу бяду знашь.
– Не тока бяду, но и тайну вашей семьи храню.
– Ты, Хфедот, мне слово дал, что не вспомнишь, а вот вспомнил да попрекаешь.
– Вовсе не попрекаю. – Уставщик неожиданно снова откинул ногой скамейку. – Сказал, чтобы ты понимал: я слово держу. Коли б не держал, так Михайла Карпович давно всё прознал и Ларьку твоего близко к дочке не подпустил бы.
– Он и так изжил. Пошто парень из родной слободы решил удалицца?
– Куды так?
– Дык в Убукун, на Шаргай-озеро. – Иван Игнатьевич с силой дёрнул себя за бороду.
– К бурятам, што ли? Негоже. Оскверницца ненароком. – Нахмурился уставщик. – Неужто строицца там надумал?
– С него станецца! Невыволока парень, балмошный.
– Ты бы яму втолковал, что и тут жить можно. Мало зямли в долине – пущай лезет в гору. Можно и на скате силу приложить – вот тебе и пашня.
Иван Игнатьевич посмотрел на Федота серьёзно:
– Здаёца мне, умыкнёт Дарью. Варнак. Как бы без благословенья Михайлы Карповича девку не увёз…
Любовь как песня
Тарбагатай. 1911 год
Дарья полюбилась Ларьке не за красоту – за пение. Как-то раз на зимней вечёрке затянули девки песню. Парни песен не любили – им бы шутку скоромную отпустить, девок от рукоделия оторвать, чтоб те смутились, зарделись, глаза подняли.
А тут – песня. Где одна, там и вторая, пятая, десятая… В общем, конец переглядкам, парням можно и уходить. Ларька же девичьи распевки любил – душу они ему выворачивали. Темы в них звучали житейские, и вместе с тем песни, исполняемые на древнем наречии, были похожи на богомольные.
Зачинает всегда дородная Степанида. У неё в запасе не десяток, а сотня песен. Поначалу остальные девушки молчат, ждут, когда крепкий, грудной голос Стеши наберёт силу. Тянет она гласные, нанизывает, как жемчуга на ниточку. Ещё не понятно, какой рисунок получится, но сердце слушателя уже колотится в предвкушении картины.
И Ларьке видится горный ручей. Бежит, бежит ручеёк меж ложбинок, и вдруг захватывает его мощный поток: Селенга на пути встретилась. И тогда покатился хрустальный ключик за большой рекой – звенит, рвётся, догоняет. Поднял Ларька глаза: это Дарья вступила в певчий сказ. Голос у неё высокий, чистый, словно прозрачная вода, несущаяся стремительно вдаль.
Через три или четыре куплета Дарьюшкин ручеёк вдруг подхватили сразу несколько других голосов – в песню вступили ещё три девки. Они известны как большие искусницы в пении. Хоть и поют в унисон, как в молельне, по-знаменному, а всё ж играют красками и гласными звуками. Певуньи так измудряются в своей игре, что непонятно, о чём поют. А когда натешатся, выровняют песню, тогда всё станет ясно: как девушка по жениху страдала, как ждала ясна сокола, а он на чужой сторонке кровь проливал, чуть не помер, как, наконец, девичья любовь спасла добра молодца.
Хрупкий, нежный Дарьин голосок, пройдя перекаты и пороги, совсем истончился и улетел высоко-высоко, в голубую глубину. Захотелось парню подняться вслед за ней на небушко и вместе парить в облаках, ласкаясь и нежась.
Только теперь он заметил, что у Дарьи, кроме бисера на лбу и атласной гумашки с брошью, будто бы кичка повязана, как у замужних баб. Но нет, не вся голова покрыта – на макушке чернели приглаженные волосы. Не сосватана…
Всё в этой девушке показалось Ларьке необычным, будто залетела она нечаянно в клеть к чужим птицам, а он не заметил, как она появилась, и теперь это сказочное чудо сидело напротив.
Глаза Дарья прятала в прищуре. Казалось, она боится впустить случайного человека в душу и ресницами закрывается от мира. Но глянула искоса на Лариона и вдруг распахнула серые глаза, и парень столкнулся с её взглядом – светлым, беззащитным. И такое тепло по груди расплылось, что страшно ему было с места сдвинуться, когда вечёрка к концу притекла. Девчата устали петь, сложили рукоделия и стали расходиться.
Ларька очнулся, словно после глубокого сна, пулей вылетел из избы. Дождался Дарью на улице и пошёл за ней следом, как приблудная собака. Подружки поняли, потихоньку отстали. Тут бы Ларьке воспользоваться моментом, рассказать что-нибудь смешное, проявить ум – так нет, язык прилип к нёбу, как дохлая муха к медовой ленте. Так и дошли молча до избы Михайлы Чебунина.
После другой вечорки – то же самое. И третий раз, и пятый. Потом, придя к себе в избу, бросаясь на кровать, Ларька молодую бородку на себе рвал, как, бывало, делал дед, когда нервничал. Парень готов был волком выть и выл бы, если бы не старик, похрапывающий на печи…
Ближе к весне Илларион решился сказать девушке:
– Люба ты мне… – и впервые вслух выдавил имя, которое повторял ежеминутно во сне и в работе. – Дарьюшка.
От волнения дыхание остановилось, и он, чтобы не захлебнуться любовью, не умереть, сам того не ожидая, притянул девушку к себе и перехватил ее губы, чуть солоноватые, трепетные и холодные. И она распахнула их навстречу поцелую, а сама обмякла в руках парня. А когда долгий-долгий поцелуй выдохся и дыхание восстановилось, Ларька понял, что любим, и не надо никаких слов – всё и так ясно. Дарья подняла влажные глаза:
– Не отдаст меня тятя…
– Не отдаст – увезу! – Снова принялся целовать – бесстыдно, страстно. – Будешь, Дарьюшка, моей навеки.
– Без благословения – не буду! Не смей больше провожать и бесчинствовать. – Девушка резко оттолкнула парня и повернула за угол, к воротам.
Илларион догнал её у калитки:
– Клянусь, не буду бесчинствовать. Пусть всё будет по уставу. Об одном прошу: дождись, пока новый сруб поставлю и денег заработаю. Тогда твой тятя наверняка благословит. Свадьбу справим.
– Сруб хочешь ставить? Где? – Глаза-щёлки распахнулись, как двери, впускающие холодный ветер.
– Слышала о соляном заводе в Тохое? Там тарбагатайские ребята работают.
– Те, что в Тохой уехали, – не наши, не семейские. Им можно якшаться с иноверцами, а нам – заказано! – Дарья нахмурилась. – А о соляном заводе худая слава идёт. Там испокон веку каторжане и недоимщики работали. До сих пор полно разбойников в тамошней тайге. Неужто к им решил податься?
– Не-е, не на завод, – мягко возразил Ларька и осторожно погладил рукав Дарьиной душегрейки. – Заимку хочу взять. На загустайских озёрах земли ничейные, сказочные места, краше на всём белом свете не сыщешь. Поеду туда. Возьму земли побольше, дом поставлю. Не дом, а терем!
– Выходит, надолго мы расстаёмся, Ларион… Может, и навсегда. – Взгляд девушки остановился на какой-то точке, в которой таилась правда, ведомая лишь Дарье. Парень кинулся было к любимой, да удержался, отступил на шаг назад, испугавшись отрешённого, суженного до одной точки взгляда.
Сказал твёрдо:
– Святых Бориса и Глеба призываю в свидетели: коли Христос даст мне силы и не помру от журбы, через год новую избу поставлю!
***
Пасха в тот год была ранняя. Илларион с трудом дождался Великого Воскресения и сразу после Красной горки засобирался в дорогу.
Перед отъездом долго караулил Дарью у её ворот. Они сильно отличались от соседских: высокие, из обструганных плах. И дом у Михайлы Карповича основательный, хорошо сложенный. Брёвна смоляные, все пропущены через обруч, потому венцы смотрятся нарядно и аккуратно. На окнах – железные засовы.
Ничего не скажешь, богат Михайла Чебунин. Одних голов крупного рогатого скота два десятка, почти столько же лошадей. Посевы добротные. Сам хозяин работает от зари до зари и наёмным работникам не даёт отдыхать.
Не только Михаил Чебунин – многие семейские живут богато. Опыт обрели ещё в Польше. Там усвоили правило двоить и троить пашню, сохранять её от засухи орошением, оттуда завезли лучшие хлебные и овощные семена. Предок Чебуниных даже немецкий плужок привёз в Сибирь. Кузнечных дел мастер размножил плуг, и пошло орудие поднимать тарбагатайские земли. Местные крестьяне не переставали удивляться. Не видывали они раньше двухколёсных плугов, да и жатки-самосброски, и конные грабли – всё было в диковинку. А хлеб земляной – так называемая картошка, а сладкая крупа гречиха – не чудо ли!
Хороший доход от зерна и скота получал Михаил Карпович. Его товар шёл в Ганзурино и в Верхнеудинск, и в Кяхту. Закупщики приезжали прямо в слободу, Чебунину в ножки кланялись.
Оценивая хозяйство будущего тестя, Ларион далеко ушёл от реальности и не заметил, как к нему со спины подкрался отец Дарьи.
– Что вынюхиваешь, байстрюг? – окликнул непрошеного гостя. Глянул недобро, сузив глаза, точь-в-точь, как Дарья, когда сердилась.
– Пошто обзываетесь, Михайла Карпович? – Ощерился Ларька. – Какой я вам байстрюг? Меня родители в законе на свет вывели.
– Да не по закону жили… Говори, зачем пришёл.
– Прощевацца пришёл. Дарье поклониться. – На щеках парня играли желваки. – Уезжаю из слободы. Навсегда.
– Ты что, как батька, на прииски решил податься? – Глаза у Михаила Карповича совсем сузились и потемнели – разгоревшиеся угольки погасли.
– Зачем на прииски? Заимку беру, строицца хочу в Загустайской долине, – горделиво ответил, с вызовом.
– Что ж, заимка – это по-хозяйски, – Чебунин сменил тон. – Хочешь прощевацца, проходи в сенцы. Вызову тебе Дарью. – И пошёл вперёд, заложив руки за спину и наклонив корпус, будто головой торил дорогу.
Взошли на высокое крыльцо, потом – в сенцы, Михаил Карпович – дальше, в избу, а Ларька остался дожидаться возлюбленную на просторной веранде. Здесь семейские обычно принимали иноверцев, чтобы не осквернить молельные помещения в доме.
Обидно стало Ларьке и горько. Байструком назвал его Дарьин отец. Как посмел? Ничего, породнимся – покается Михаил Карпович, прощенье просить будет… А в сенцах, хоть и холодно, но убрано красиво.
Восемь окон насчитал Ларька. С десяток сундуков с добром. Полы крашеные, вязаными половичками застелены. Небось, Дарьиных ручек творение.
Вышла любимая, глаза – в пол. На плечи наброшена душегрейка, на голове наскоро повязан платок.
– Здравствуйте, Илларион Ионович, – полным именем уважительно назвала, в пояс поклонилась, но глаз так и не подняла. В тёплом свете заката лицо её обрело оттенок восковой свечи. Дарья поправила обеими руками платок – ладони так и застыли у висков – ручки восковые, словно леплены скульптором небесным.
– Будете меня ждать, Дарья Михайловна? – Ларька тоже зачем-то прибег к полному имени. Собственный голос показался ему чужим, отстранённым. Кулаки сжимались и разжимались, снова сжимались до боли.
Ларьке хотелось закричать что есть мочи, но онемел, будто сам себе не принадлежал. И Дарья ему не принадлежала. Подумалось: вот и кончено всё, ну и пусть…
На следующий день Ларион начал сборы. Загрузил сани инструментом, побросал необходимую утварь и тёплые вещи. Задумался: если ехать надолго, впору брать телегу. Последний снег, а его в Забайкалье и так мало, ветер разметал. Земля вот-вот размякнет, так что выходит, нужна телега. Пойдёт ли она по замёрзшей реке?
Дед попытался остановить внука:
– Обожжи маненько до тепла. Куды торопишься, бегота? Там у тебя крыши над головой не будет, окромя солнышка обогреть некому.
– Вона теперича моя крыша. – Илларион указал рукой на телегу. – Сам лучше меня знаешь: если уронить лесины ещё до тепла, они шибче высушатся, и к осени можно ужо дом сложить.
Он уверенно зашагал в стойло, чтобы запрячь лошадь. Дед с усмешкой бросил ему в след:
– Ну-ну… А избу один класть будешь?
– Справлюсь как-нибудь, – отозвался внук.
– Дык не надорвись! – Иван Игнатьевич сморщился, словно от укуса паута, и процедил сам себе: – Балмошный парень, дурковатый.
***
Селенга ещё не вскрылась, но, беременная живой водой, дышала тяжело, пучила льдины. Её крик о помощи холодным ветром рвался с южных монгольских степей на Байкал-море, обжигал щеки Иллариона.
Парень натянул поводья и пришпорил Рыжую. По льду путь на левый берег был коротким, не то что летом, когда надо стоять в очереди на паром.
В тёплое время года пристань села Ганзурино на левом берегу Селенги шумит переправой – здесь скапливаются десятки подвод с товарами. Одни направляются к Кяхтинскому тракту и дальше – к монголам и китайцам. Другие, наоборот, прибыли с чаем и тканями из Китая и грузятся на пароходы, идущие по Селенге к Верхнеудинску. Для тарбагатайцев этот перевоз – живая связь с миром: с Оронгойской волостью и с Селенгинской, с московским трактом и кяхтинским.
Крупное село Ганзурино, промышленное. Недалеко от пристани – топливные и продуктовые склады. На большой селенгинской протоке стоят кожевенный и стекольный заводы, а выше по течению Селенги – две паровые мельницы. В Ганзурино у Иллариона есть близкая родня – тётка Маруся, покойной матушки родная сестра. Она замужем за мельником Трофимом – тот с детства работает на простомольной паровой мельнице.
Илларион решил завернуть к тётке, попросить зерна или муки – дело-то задумал нешуточное. Тётя Маруся в праздничном семейском наряде сидела на скамье у печи, лузгала семечки. В Тарбагатае она такое себе не позволила бы: старший в семье заставит бить поклон за каждое зёрнышко. Да и не увидишь там семечек. Молодёжь щёлкает кедровые орехи не ради праздности – родители велят собирать ядрышки в отдельную посудину на постное масло.
Ларька обратил внимание на шёлковые ленты на подъюбнике и бархатные оборки на сарафане тётушки. Янтарь на шее был не в один ряд, как у многих тарбагатайских женщин, а в три нити, да крупный, размером с ранет. Сама Маруся – кровь с молоком – являла образец настоящего здоровья. Была она улыбчивая, сноровистая. Невольно подумалось Ларьке: материны ланиты давно в могиле сгнили, а Феня была младше Маруси. Как же несправедливо устроена жизнь!
– Что-то вы, тётушка, нарядная какая, – заметил Илларион после того, как поздоровался.
– Дык ить воскресение Христово. – Маруся трижды поцеловала племянника. – И я не последняя в Ганзурино – жена старшего мельника.
Ларька знал: Маруся ходила по селу бабничать – принимала роды. Своих детей у неё не случилось, зато чужих принимала отменно – лёгкая у неё рука. И бабы не скупились, щедро платили повитухе.
– Ты чиво ради мутулишься? Коня через лёд погнал – нешто не жалко? – спросила строго. Сердце ей подсказало: непраздно племянник явился.
Илларион рассказал тётке о своих планах и заботах.
– Не рано снарядился? Ещё зима на дворе.
– Как раз пора. Лето коротко, надо успеть брёвна заготовить и высушить.
Про нужду в зерне Ларька говорить не стал – об том хозяина надо спрашивать.
– Скоро половина день, на стол подавать пора. Щас отобедаем. Сёння стрепня больно удалась – в дорогу соберу.
Пока Маруся метала на стол, Ларька осматривал комнату. Раньше, когда гостил у тётки, радовался свободе: это же счастье – жить без дедовых и отцовых тумаков, купаться в протоке, пропадать целыми днями на мельнице! Теперь же он впервые оценил уют и богатство дома: пол дощатый, крашеный, занавески на окнах кружевные, большое зеркало в резной оправе. Семейские в Тарбагатае зеркал не держали: грех в себя самого глядеться.
Вскоре Трофим с мельницы пожаловал. Удивился, увидев родственника, но ни о чём не спросил. Все трое встали на молитву. Пальчики у Маруси длинные, гладенькие, ненатруженные. Крестясь, она складывает их красочно: нижняя щепоть сильно оттопырена, а двуперстие не наклонено, а стоит прямым, крепким столбиком. Стол Маруся накрыла, как на праздник: и груздочки в сметане, и солонинка, щи с бараниной. Постучали молча ложками – говорить за обедом никак нельзя.
После обеда Трофим по старинной привычке ложился отдыхать, но ради гостя отменил распорядок. Расположились на лавке.
– Как дела на мельнице? – Ларька начал издалека.
– Да при Иване Флегонтовиче дела легче шли, порядка больше было. Вот уж хозяин был Голдобин! Локомобили выписывал из-за границы, жнейку, сноповязалку, молотилку. Яво механизация нынешним прыщам и не снилась. А с тех пор как он приказал долго жить, все заводы в Ганзурино, включая иркутские и верхнеудинские, перешли к его сыну Николаю.
– Не понравился, значит, наследничек?
– Сказать ничего не могу – он тут ишшо не появлялся. Но поговаривают, молодой Голдобин распорядился школу открыть, училище да больничку.
– Тады заживёте, – усмехнулся Ларька.
– Я и щас на жись не жалуюсь. Лишь бы власти старую веру не трогали.
Илларион решил, что настал самый удобный момент – попросить помощи. Спросил про муку. Трофим остановил взгляд на шторке, за которой прилегла Маруся, и понизил голос до шёпота:
– Сразу после меня приезжай на мельницу – я тебе мешочек приготовлю. Только лишнего не говори. – Хозяин подбородком указал туда, где находилась Маруся. – Не знаю, пошто така скаредна стала. Просил её двух малюток взять из сиротского дома – наотрез отказала. Ради кого живём?
– Ради Бога, – по-взрослому напомнил Ларька.
– Оно так, однако, Бог не тока даёт, но и спрашиват. Ответ всем держать придёцца. Так-то… Пора мне на мельницу. – Трофим встал с лавки.
Ларька отметил про себя, как постарел родственник: спина согнулась, плечи опущены, усы и борода поизносились. А ведь какой герой был! По большой любви Марусю брал. Как увидал её в Тарбагатае, так и потерял сон. Почти силой увёз. Впрочем, Ларька об этом мало что знал. Всё, что связано с маминой роднёй, было покрыто густым туманом, и никакое солнце не могло развеять этого тумана.
Но почему? – размышлял Ларька, оставшись наедине со своими мыслями. Тётя Маруся вон какая солнечная да смешливая! А спроси её о сестре, посерьёзнеет, замкнётся – не подходи с вопросами. Надо будет как-нибудь выведать, отчего матушка померла.
Кроме Маруси есть и другая мамина родня, в самом Тарбагатае. Братаны Федька и Ферапонт по соседству живут, а в гости не ходят. Был Ларька мальцом – не хотели родственники ему о мамке напоминать, но теперь-то он мужик, 17 годов стукнуло. Имеет право всё знать. Ему, Иллариону, всё под силу: и сруб, и работа, и хозяйство. Бог дал силищу, крепкие руки, выносливость и смекалку – смело иди в новое столетие. Только бы поставить дом. Эх, какая жизнь тогда начнётся…
С хорошим настроением поехал Ларька на мельницу. Дядьку нашёл возле деревянного конька, по которому струилось выброшенное из ковша золотое зерно.
Бурчала взнузданная тяжёлым колесом вода, трубно гудела тяжёлая плита жернова.
Увидев Ларьку, Трофим кликнул помощника-мальчишку, чтобы тот присмотрел за помолом.
– Пойдём отсюда, тут шумно, – предложил он.
Дядька с племянником отправились к протоке.
Вода не вскрылась, но на мутном стекле льда уже обозначились синяки живого тепла. Снег на взгорке, где они с Трофимом остановились, почти весь сошёл, а земля не оттаяла, пугала холодом и нерушимой твердыней. Было зябко, безлюдно.
В детстве Ларька любил бегать к дядьке Трофиму на мельницу. В конце лета здесь всегда было много подвод, толпились люди. Мужики в ожидании помола сидели у протоки. На кострище висел котелок с чаем – хорошая подмога для мужицких разговоров о хозяйстве.
«О бабах беседовать – тут другой напиток требуется, горячее», – подумал сейчас Ларька, а вслух сказал:
– Непривычно пусто. Мало заказов?
– А то! – Трофим усмехнулся. – Кто сейчас на помол приезжает? – Купцы, что побогаче: сберегли зерно до весны, чтобы подороже продать. А тебя куда нелёгкая несёт, пошто дома не сидицца? – И вдруг сменил тон. – Скажи, Ларион, может, тебе денежная подмога требуется?
– Спаси Христос, дядя Трофим! Ничего мне, окромя муки и крупы не надо. – Он был очень растроган участием дяди.
Трофим щедро одарил родственника: дал мешок ржаной муки, полпуда пшеничной и столько же ячневой крупы. А ещё выделил мешок овса – лакомство для Рыжей.
Обнялись напоследок.
– В Тохое-то был хоть раз? Найдёшь дорогу? – спросил Трофим.
Ларька пожал плечами:
– Так-то не был, но в той стороне охотились с дедом.
– Экий ты, право… Ну да не заплутаешь. Поезжай на Оронгой, оттуда выйдешь на Кяхтинской тракт, а через сорок вёрст – поворот направо, указатель на почтовую станцию. Там и заночуешь.
Покидая село, то и дело оглядывался парень на Ганзуринский кряж. Чудна природа! Каждая скала – сказочный зверь. А на самом верху стоит каменный граммофон, как в трактире купца Колкина: тут тебе и коробка, и сама пластинка, и крышка – всё вылилось в камень огромных размеров.
«Вот разбогатею, – рассуждал Ларька, – куплю граммофон в новый дом. Будем с Дарьей зимними вечерами песни слушать, а она подпоёт…»
***
Короток и робок весенний день, не каждого готов приласкать.
Степь купалась в первых брызгах весны, а тайга и не думала просыпаться – лениво натягивала на себя снежное одеяло. Днём она ненадолго подставляла тёплому ветру то одну щёку, то другую, но как только подкрадывались сумерки, мгновенно погружалась в холодную дремоту, пугая путников мрачными тенями и недобрыми знаками.
Чем ближе был Тохой, тем быстрее опустошалась чаша надежды в сердце дерзкого юноши. Спешившись у ворот постоялого двора, Ларька уже не был уверен, осталась ли в этой чаше хоть капля прежнего желания житейских перемен.
В заднем крыле двора располагались конюшни и амбары с фуражом и навес со стойлами для лошадей – условия идеальные для тягловой силы, но сама изба была тесной и грязной. Ларька лежал в жарко натопленной узкой комнатушке с низким потолком и думал о том, что в ближайшее время у него не будет и этих условий и он, возможно, вспомнит эту душную конуру как райское место…
Рано утром, едва забрезжили первые лучи, Ларион был уже на Шаргае.
Стоял на крутом южном склоне и смотрел на ледяное полотно недовольного озера.
Глаз не оторвать от безмятежной синевы. Окутано тайной это чудное озеро. Живой отсвет лика Байкала, его недремлющее око.
Шаргай сверлил незваного гостя холодным взглядом, вопрошая: кто ты такой есть, мальчишка, щенок? Что тебе надобно в безлюдной пустыне? По дерзости своей решил стать хозяином этой земли? Посмотрим, как ты взвоешь от лютой стужи, пронизывающего ветра и злого одиночества.